Театр

Театр

Прозвучал третий звонок. Нахожу свое кресло в первом ряду и упираюсь взглядом в обтесанный угол черной сцены. «Ведь я так редко хожу на спектакли, что могу же себе позволить и первый ряд» — непонятно перед кем оправдывается мой внутренний голос. На сцене сквозь полумрак проступают декорации: телега и забор, совпадающие по цвету с рядами зрительских кресел. Все остальное в зале черное и служит функции, без украшений и попыток извиниться за торчащую инфраструктуру — нравится. В самый последний момент на свободное слева от меня кресло прыгает молодая девушка. Звучат аплодисменты, приглашающие актеров на сцену.

Самое начало: все герои, несколько десятков человек, выстроились как для группового фото. Мило. Голос за кадром поясняет, что это жители небольшой деревни под Киевом: русские, украинцы и евреи. Община одна, но кладбище и традиции у каждого свои, а еще евреи никогда не расстаются с головными уборами (как потом окажется: удобный зрителю способ их отличать). Следующая сцена: взрослый актер, отец семейства, заговорил с приторной выразительностью — обращаясь то к своей лошади, то к святому писанию. Один за другим разыгрываются анекдотические эпизоды, представляющие всех персонажей через быт: рисуется стандартный для деревни набор архетипов.

Я к тому времени уже напрягся и выпал своим вниманием обратно в зал. Кручусь по сторонам, ищу единомышленников: и замечаю, как слева на меня смотрит нога. И не просто смотрит, но еще и медленно движется в мою сторону — так, что мне приходится вжаться в правую половину кресла. Скольжу взглядом выше и узнаю подсевшую молодую девушку — спит. Не просто спит, но борется со сном, меняя позы. Но сон сильней.

На сцене продолжают шутить, вот-вот начнется еврейская свадьба, зал смеется как на съемках ситкома. И тут случается первый разрыв сюжетной ткани: местный участковый, тоже представитель общины, с виноватым видом предупреждает еврейскую часть деревни о запланированных погромах (на дворе 1910-е): сопротивляться, говорит, не надо, будет только хуже — но надо быть готовыми. Первый акт заканчивается погромом во время той самой свадьбы.

Девушка слева просыпается и переставляя затекшие ноги уходит из зала навсегда. Ей легко. А я не понимаю, что дальше делать мне. Последняя сцена меня удивила: представьте, что дальние родственники битый час рассказывают вам по телефону унылый анекдот, как немец, русский и еврей… а перед самой его развязкой прыгают на тему холокоста. И пока я обдумывал свои впечатления, «прозвучал третий звонок». В самый последний момент на свободное слева от меня кресло прыгает женщина, представитель поколения моих родителей. Интересно. Я начинаю подозревать о своем участии в метаспектакле.

«Прерванный анекдот» становится теперь ведущим приемом для второго акта. Вспоминаю определение классической трагедии и классической коммедии в театре: первая начинается плохо, но заканчивается хорошо; а вторая наоборот — теперь я вижу, что значит наоборот. Впрочем, приторность актерских реплик и натянутость пауз никуда не делись. Но я испытываю уже иную неловкость: не за другого, но за себя — как будто читаю переписку родителей. От чего регулярно снова возвращаюсь вниманием в зал: вспоминаю про метаспектакль и замечаю соседку слева с ее реакциями на происходящее на сцене. Вижу симбиоз, абсолютную эмоциональную стыковку зрителя с той житейской мудростью, льющейся со сцены. И все это в HD, с объемным звуком и слезами.

Спекталь заканчивается. Точнее два спектакля. И начинается третий — падает четвертая стена, на сцену выходит режиссер (тоже взрослая женщина) и делится радостью, что это был их трехсотый раз. Вау. И снова играет веселая еврейская музыка, аплодисменты попадают в такт, бегают люди с цветами в целофане (все как на концерте из телевизора), какие-то актеры снимают парики, другие остаются в образе героев и танцуют. Юбилейное торжество поколения Х. Я чувствую себя шпионом поколения Y. А поколение Z катапультировалось еще полтора часа назад. Занавес.

Иногда я думаю, почему театр до сих пор не умер и какую функцию в обществе он продолжает выполнять? Почему эта функция не перешла к более современному медиуму, например, к кино?

Однажды я прочитал сцену охоты в «Войне и Мире» Толстого — и следом я понял, что все мои представления о «русской охоте» родом из этой главы. Точно так же: если вы попробуете представить себе любое «непринужденное действие»: прогулка вдоль набережной, сидение на столиком в кафе с сигаретой, скандал с битьем посуды — образы эти будут устремлены к той или иной игре актера, которую вы где-то видели. Потому что если вы внимательно посмотрите, как на самом деле живые люди сидят в кафе, как они ругаются или гуляют — вы увидите сдавленные комки нервов.

Когда читаешь мемуары Станиславского, видишь там инструкцию по проработке этих когнитивных и телесных спазмов. Но когда приходишь в театр — ты подходишь вплотную к границе между теорией и практикой, видишь как в одном с тобой пространстве актеры «просто ходят», «просто сидят» и «просто ругаются». В кино этого не происходит, потому что внимание зрителя забирают монтаж, динамика кадра, композиция сцены, музыкальный фон и прочие гиперболы. Плюс дистанция экрана. В театре ничего это практически нет, есть только чужая телесность на расстоянии вытянутой руки.

Я раньше не осознавал, насколько театры привязаны к своему поколению. Думаю, даже сильнее, чем фильмы: кинорежиссеры как будто отказываются проживать свое время, то и дело выпадая в позицию его свидетеля, нарратора или судьи. Ещё, наверное, кинорежиссеру положено мечатать о том, чтобы войти в вечность и затусить там с Тарковским. У театра же нет ничего, кроме здесь и сейчас; его никто не увидит потом. Так что здесь и сейчас мне интересны эксперименты театра А39: сцена и модное кафе «буф)», в котором смешиваются после спектакля люди и актеры. Посмотрел весь репертуар этих ребят. Хотя я и не собирался. Но так вышло.

Ранее был еще другой современный театр — Практика, собранный частично теми же людьми. Мне казалось, он был более кинематографичен и менее свободен; и хотел понравиться предыдущему начитанному поколению, как взрослеющий ребенок стремится реализоваться в глазах своих родителей, обмазываясь цитатами их любимых книг вперемешку с Пелевиным. Возможно, тот театр был глубже, но я не успел его рассмотреть.

Не думаю, что в драматургическом плане А39 всех превзошел, и что у них вообще есть такая амбиция. Просто, я впервые начать замечать, что теперь со сцены говорят именно со мной именно здесь и сейчас. И знаете, есть то, что мы привыкли называть общением: выставляя собеседнику дрессированную версию себя, обращаясь к цензурированной версии его; а есть общение непосредственное, я бы даже сказал «телесное»: когда вы полностью становитесь сообщением для кого-то — это было нормой в детстве, а потом мы всё забыли. Так вот наблюдая за актерами, привыкая к ним и все больше доверяя — я вдруг почувствовал, как их театр стал основой для нашей (зрителей) телесной психопрактики.